Tempo[2]

Что такая мрачная?

Я смотрел, как она садится в поезд во Флоренции. Она открыла раздвижную стеклянную дверь и, оказавшись в вагоне, огляделась по сторонам и тут же бросила рюкзак на свободное место рядом со мной. Она сняла кожаную куртку, положила на сиденье книгу на английском языке в бумажной обложке, поставила квадратную белую коробку на багажную полку и уселась в кресло наискосок от меня, недовольно фыркнув, как будто никак не могла успокоиться. Было похоже, что за несколько секунд до того, как сесть в поезд, она с кем-то ожесточенно спорила и все еще переваривала резкие слова, которые она сама или кто-то другой сказал, прежде чем повесить трубку. Она пыталась удержать между лодыжками собаку на красном поводке, обмотанном вокруг кулака: та как будто нервничала не меньше хозяйки.

«Buona, хорошая девочка», – сказала моя попутчица, пытаясь ее успокоить. «Buona», – повторила она, но собака по-прежнему ерзала и пыталась вырваться из ее хватки. Присутствие собаки меня раздражало, и я намеренно продолжал сидеть, закинув ногу на ногу, и даже не пытался подвинуться, чтобы дать ей больше места. Но девушка как будто бы не замечала ни меня, ни того, что говорило мое тело. Она сразу же принялась рыться в рюкзаке, нашла тонкий пакетик и, достав из него две крошечные печенюшки в форме косточки, положила на ладонь, а собака их тут же слизала. «Brava, молодец». Собака немедленно успокоилась, и девушка приподнялась, поправляя рубашку; потом немного поерзала и впала в своего рода расстроенный ступор, безразлично глядя на Флоренцию, в то время как поезд отъезжал от станции Санта-Мария Новелла. Незнакомка до сих пор кипятилась и, возможно, не замечая этого, покачала головой, один, два раза, явно все еще ругая человека, с которым ссорилась, прежде чем войти в вагон. На мгновение она показалась мне настолько несчастной, что я, продолжая глядеть в открытую книгу, невольно стал придумывать, какими бы словами развеять грозу, несомненно собиравшуюся в нашем уголке в хвосте вагона. Но потом я передумал. Лучше оставить незнакомку в покое и продолжить чтение. Однако, заметив, что она смотрит на меня, я не удержался.

– Что такая мрачная? – спросил я.

Только тогда мне пришло в голову, насколько неприличным мой вопрос должен был показаться любой совершенно незнакомой мне попутчице, не говоря уже о девушке, готовой, судя по всему, взорваться при малейшей провокации. В ответ она только недоуменно посмотрела на меня с враждебным блеском в глазах, предваряющим слова, которыми она вот-вот собиралась меня срезать, поставить на место. «Не твое дело, старик». Или: «А тебе-то что?» А может, она скорчит рожу и уничтожит меня возгласом: «Придурок!»

– Нет, я не мрачная, просто задумалась, – сказала девушка.

Я настолько растерялся от ее мягкого, чуть ли не извиняющегося тона, что не нашелся, что ответить; лучше бы она меня послала.

– Может быть, я кажусь мрачной, когда думаю.

– Значит, мысли у вас радостные?

– Нет, и не радостные тоже, – ответила она.

Я улыбнулся, но ничего не сказал, уже сожалея о том, что завязал с ней этот пустой и снисходительный разговор.

– Хотя, может быть, все-таки мрачные, – добавила она, уступив мне с приглушенным смешком.

Я извинился за свою бестактность.

– Не за что извиняться, – сказала она, уже глядя на сельские пейзажи, показавшиеся за окном. Я спросил, не американка ли она. Она подтвердила мою догадку.

– Я тоже американец, – сказал я.

– Я догадалась по вашему акценту, – заметила она с улыбкой. Я объяснил, что живу в Италии почти тридцать лет, но, хоть убей, никак не могу избавиться от акцента. В ответ на мой вопрос она сказала, что поселилась в Италии вместе с родителями, когда ей было двенадцать лет.

Мы оба ехали в Рим.

– По работе? – спросил я.

– Нет, не по работе. К отцу. Он нездоров, – объяснила она, а потом, подняв на меня глаза, добавила: – Думаю, этим и можно объяснить мою мрачность.

– Он серьезно болен?

– Похоже на то.

– Мне жаль, – сказал я.

Она пожала плечами:

– Такова жизнь! – А потом спросила другим тоном: – А вы? Работать или отдыхать едете?

Тогда я улыбнулся ее карикатурно-шаблонному вопросу и объяснил, что меня пригласили прочитать лекцию студентам университета. А еще я ехал повидать сына, который жил в Риме и должен был встретить меня на вокзале.

– Он, должно быть, милый мальчик.

Она явно иронизировала. Но мне понравилась ее легкая, неформальная манера; она легко переключалась с мрачного тона на беззаботный и ждала того же от собеседника. Тон девушки соответствовал ее простой одежде: туристические ботинки со сбитыми носами, джинсы, никакого макияжа и выцветшая красная рубашка в клетку, надетая поверх черной футболки и наполовину расстегнутая. И все же, несмотря на такой помятый вид, глаза у нее были зелеными, а брови черными. «Она знает, – подумал я, – она знает, наверняка знает, почему я задал ей такой глупый вопрос, спросил, отчего она такая мрачная. Конечно, незнакомцы всегда ищут повод завязать с ней разговор. Возможно, этим и объясняется ее вечно раздраженный вид, как будто говорящий “даже не пытайтесь”».

Я не удивился, что после ее ироничного замечания по поводу моего сына наш разговор забуксовал. Время вернуться к чтению. Но потом, посмотрев на меня, она в лоб спросила:

– Вы рады, что скоро встретитесь с сыном?

Я подумал, что она опять меня дразнит, но тон ее не был дерзким. В том, как она спрашивала о личном, преодолевая преграды между незнакомцами в поезде, было нечто одновременно притягательное и обезоруживающее. Мне это понравилось. Возможно, ей хотелось узнать, что мужчина почти в два раза старше нее чувствует перед встречей с сыном. А может, ей просто не хотелось читать. Она ждала моего ответа.

– Ну, вы, наверное, счастливы? Наверное, нервничаете?

– Не то чтобы нервничаю, может быть, совсем чуть-чуть, – ответил я. – Родители всегда боятся, что навязываются, что с ними скучно.

– Думаете, с вами скучно?

Мне понравилось, что мой ответ ее удивил.

– Может быть. Но, по правде сказать, с кем не скучно?

– Мне с моим отцом не скучно.

Я что, ее обидел?

– Тогда беру свои слова обратно, – сказал я.

Она посмотрела на меня и улыбнулась:

– Зачем же так быстро?

Она проверяет почву, а потом пробуривает вас прямо насквозь. Этим она напомнила мне сына – она была чуть старше него, но обладала той же способностью выводить на свет божий все мои проколы и увертки, так что даже после спора и примирения я чувствовал себя уничтоженным.

Мне хотелось спросить: «Какая вы с теми, кто вас хорошо знает? Веселая, жизнерадостная, игривая, или в ваших жилах течет мрачная сыворотка скверного характера, которая затуманивает ваши черты и смазывает весь тот смех, что обещают ваша улыбка и зеленые глаза?» Мне хотелось это знать – потому что со стороны было непонятно.

Только я собрался сделать ей комплимент, сказать, что она прекрасно разбирается в людях, как у нее зазвонил телефон. Конечно, бойфренд, кто же еще. Я так привык к мобильным телефонам, постоянно прерывающим разговоры, что уже не представлял, как можно встретиться со студентами за кофе или поговорить с коллегами или даже с собственным сыном без того, чтобы в нашу беседу не вклинился звонок мобильника. Телефон спасал, телефон заставлял замолчать, телефон переводил разговор на другие рельсы.

– Привет, папуль, – сказала она секунду спустя. Я решил, что она мгновенно ответила на звонок, чтобы не беспокоить других пассажиров шумом рингтона. Однако то, как она орала в трубку, меня удивило. – Да это все из-за проклятого поезда. Он остановился, понятия не имею на сколько, но, должно быть, не больше, чем на два часа. До скорого. – Отец о чем-то ее спросил. – Конечно, старый ты пройдоха! Как я могла забыть? – Он спросил что-то еще. – И это тоже. – Молчание. – Я тоже. Очень-очень.

Она повесила трубку и бросила телефон в рюкзак, как бы говоря: «Больше нам никто не помешает». Потом натянуто мне улыбнулась.

– Родители, – наконец сказала она, имея в виду «Они все одинаковые, правда же?». Но потом объяснила: – Я встречаюсь с ним каждые выходные – я его служанка выходного дня, по будням им занимаются мои брат c сестрой и сиделка. – А после, не дав мне возможности вставить и слова, она спросила: – Вы это принарядились ради сегодняшнего вечера?

Ну надо же было так описать мою одежду!

– Я что, выгляжу принаряженным? – ответил я, шутливо повторяя использованное ею слово, чтобы она не подумала, будто я напрашиваюсь на комплименты.

– Ну, у вас в кармане платочек, рубашка выглажена. Галстука нет, но запонки вы надели. Я бы сказала, что вы подготовились. Немного старомодно, но очень элегантно.

Мы оба улыбнулись.

– Вы кое о чем забыли, – заметил я и вытянул из кармана пиджака краешек яркого шейного платка, а потом сунул его обратно. Я хотел показать, что чувство юмора у меня в достатке – я и над собой посмеяться могу.

– Как я и думала, – сказала она. – Принарядились! Не отставной профессор в воскресном наряде, но близко к тому. И что вы вдвоем делаете в Риме?

Когда уже она прекратит? Неужели я сам все начал, первым своим вопросом уверив ее, что мы можем столь неформально общаться? И все же я на нее не обижался.

– Мы встречаемся раз в пять-шесть недель. Он некоторое время прожил в Риме, но скоро переезжает в Париж. Я уже по нему скучаю. Я люблю проводить с ним время; на самом деле мы ничего не делаем, в основном гуляем, и обычно по одному и тому же маршруту: его Рим – в районе консерватории, мой Рим – там, где я жил, когда был молодым преподавателем. Обязательно обедаем «У Армандо». Он меня терпит, хотя, возможно, моя компания ему приятна, я так и не понял. Или и то и другое. Но эти наши прогулки стали ритуалом: виа Витториа, виа Белсиана, виа дель Бабуино. Иногда мы доходим до самого Протестантского кладбища. Это вехи нашей жизни. Мы останавливаемся возле каждого памятного места, как благочестивые люди останавливаются возле madonnelle — уличных святынь, чтобы воздать дань уважения Мадонне, и называем такие остановки своими вигилиями[3]. Никто из нас не забывает: обед, прогулка, вигилия. Мне повезло. Гулять с ним по Риму – само по себе вигилия. Куда ни пойди – натыкаешься на воспоминания: собственные, чужие, воспоминания города. Мне нравится Рим, когда наступают сумерки, сыну он нравится днем, и нам случалось зайти куда-нибудь на чай только для того, чтобы протянуть время до вечера и потом уже выпить.

– И это все?

– И это все. Мы гуляем по виа Маргутта ради меня, а потом по виа Белсиана ради него – в обоих случаях вспоминая былую любовь.

– Вигилии по прошлым вигилиям? – пошутила моя молодая попутчица. – Он женат?

– Нет.

– У него кто-нибудь есть?

– Не знаю. Подозреваю, что кто-то должен быть. Но я всерьез о нем беспокоюсь. Уже довольно давно была у него одна история, и, когда я спросил, есть ли у него сейчас кто-нибудь, он только покачал головой и ответил: «Не спрашивай, папа, не спрашивай». Это может значить, что у него никого нет или что у него множество связей, и я даже не знаю, что хуже. Раньше он был со мной таким откровенным…

– Думаю, он говорил с вами честно.

– Да, в своем роде.

– Мне он нравится, – ответила молодая женщина, сидевшая наискосок от меня. – Может быть, потому что я и сама во многом такая же. Иногда меня обвиняют в том, что я слишком открытая, слишком прямолинейная, а потом слишком закрытая и замкнутая.

– Я не думаю, что он замкнут с другими. Но мне не кажется, что он особенно счастлив.

– Я знаю, что он испытывает.

– А разве в вашей жизни никого нет?

– Если бы вы только знали.

Что? – не понял я.

Это слово выпрыгнуло из меня, словно удивленный и жалобный вздох. Что она могла иметь в виду – что у нее в жизни никого нет, или что у нее слишком много поклонников, или что мужчина ее жизни бросил ее и оставил несчастной с одним лишь желанием выместить гнев на самой себе или на целом ряде кавалеров? Или люди просто приходят и уходят, приходят и уходят, как, я боялся, слишком многие поступали с моим сыном? Или она сама была из тех, кто прокрадывается в чужую жизнь, а потом исчезает из нее, не оставив ни следа, ни сувенира на память?

– Я из тех, кому никто не нравится, а про любовь и говорить нечего.

Я так и видел это в них обоих: одинаково ожесточенные, огрубевшие, израненные сердца.

– Так что же, люди вам не нравятся или просто надоедают, и вы, хоть убей, не помните, почему когда-либо считали их интересными?

Она затихла, как будто была поражена до глубины души, и некоторое время молчала, глядя прямо на меня. Я что, опять ее обидел?

– Как вам удалось это понять? – вдруг спросила она. Наконец я увидел ее серьезной и сердитой. Я знал: она оттачивает острые слова, которыми могла бы срезать меня, столь бесцеремонно вмешивающегося в ее личную жизнь. Не нужно мне было ничего говорить. – Мы познакомились всего пятнадцать минут назад и вы так меня читаете! Как вам удалось это понять? – Потом она пришла в себя и спросила: – Сколько вы берете за час?

– За счет заведения. Но если я что-нибудь и понимаю, то, думаю, это потому, что мы все такие. Да и вообще, вы молодая и красивая и, уверен, всегда притягиваете мужчин, а значит, заводить знакомства вам не составляет труда.

Я что, опять что-то сморозил и нарушил приличия? Пытаясь сделать комплимент менее явным, я добавил:

– Просто очарование от нового знакомства никогда не длится достаточно долго. Мы хотим только тех, кто не может нам принадлежать. Свой след оставляют лишь те, кого мы потеряли, или те, кто даже не узнал о нашем существовании. От прочих едва ли остается эхо.

– И с мисс Маргутта так было? – спросила она.

От этой женщины ничего не укроется, подумал я. Прозвище «мисс Маргутта» мне понравилось. Оно бросало на мой давний роман мирный тихий свет, едва ли не делая его смешным.

– Я никогда толком этого не узнаю. Мы были вместе совсем недолго, и все произошло слишком быстро.

– А как давно?

Я призадумался.

– Стыдно признаться.

– О, да скажите уже!

– По меньшей мере двадцать лет назад. Ну, почти даже тридцать.

– И?

– Мы познакомились в гостях, когда я работал преподавателем в Риме. Она пришла не одна, я пришел не один, мы случайно разговорились, и никто из нас не хотел останавливаться. Потом она ушла со своим бойфрендом, а вскоре ушли и мы. Мы даже не обменялись номерами телефонов, но я не мог ее забыть. Поэтому я позвонил другу, в гостях у которого мы встретились, и спросил, знает ли он ее номер. И вот что забавно: днем ранее она связалась с ним, чтобы узнать мой номер. «Мне сказали, что ты меня искала», – произнес я, когда наконец ей позвонил. Мне следовало представиться, но я нервничал и плохо соображал.

Она сразу же узнала мой голос, а может, наш друг уже предупредил ее. «Я собиралась тебе позвонить», – сказала она. «Но не позвонила», – ответил я. «Нет, не позвонила». Тогда-то она и произнесла нечто такое, что показало: она смелее меня – и сердце у меня бешено забилось от неожиданности. Никогда не забуду тот разговор. «Ну и как мы это сделаем?» – спросила она. Как мы это сделаем? В тот миг я понял, что моя жизнь сошла с привычной орбиты. Никто из моих знакомых никогда не обращался ко мне с такой почти звериной прямотой.

– Она мне нравится.

– Еще бы. Она говорила прямо и недвусмысленно и сразу же перешла к делу, так что мне пришлось принять решение здесь и сейчас: «Давай вместе пообедаем», – сказал я. «Потому что на ужин труднее вырваться, да?» – спросила она. Мне понравилась дерзкая насмешка, скрытая в ее словах. «Давай вместе пообедаем – сегодня», – предложил я. «Сегодня так сегодня». Мы посмеялись над скоростью, с которой разворачивались события. До обеда оставался едва ли час.

– А вас не смутило, что она собиралась изменить своему бойфренду?

– Нет. И меня не смутило то, что я собирался изменить своей девушке. Обед продолжался долго. Я проводил ее до дома на виа Маргутта, потом она проводила меня обратно до ресторана, где мы обедали, а потом я снова проводил ее домой. «До завтра?» – спросил я, гадая, не слишком ли форсирую события. «Конечно, до завтра». То было за неделю до Рождества. И уже во вторник днем мы совершили абсолютно безумный поступок: купили два билета на самолет и улетели в Лондон.

– Как романтично!

– Все развивалось столь стремительно и казалось таким естественным, что ни один из нас не видел необходимости обсудить ситуацию с нашими партнерами и вообще даже подумать о них. Мы просто отбросили все моральные запреты. В те времена у нас еще были моральные запреты.

– Вы имеете в виду, не то что сейчас?

– Мне-то откуда знать.

– Да, думаю, неоткуда.

Неявная колкость ее ответа дала мне понять, что, по ее задумке, я должен был немного обидеться. Я хихикнул. Она тоже, показывая, что уловила мое лукавство.

– Как бы то ни было, наша история закончилась через несколько дней. Она вернулась к своему бойфренду, а я к своей девушке. Мы не остались друзьями. Но я был на ее свадьбе, а потом пригласил их на нашу. Они до сих пор женаты. Мы – нет. Вуаля.

– Почему же вы позволили ей вернуться к бойфренду?

– Почему? Возможно, потому что я никогда не был всецело уверен в своих чувствах. Или я не боролся за нее, и она заранее знала, что я не буду за нее бороться. Возможно, я хотел влюбиться и боялся, что не влюблен, а потому решил скрыться в нашей маленькой лондонской тюрьме, а не признаться себе в том, каких чувств к ней не испытываю. Возможно, я предпочел сомнение знанию. А вы сколько берете за час?

– Туше!

Когда я в последний раз так с кем-то разговаривал?

– Теперь расскажите мне о главном человеке в вашей жизни, – попросил я. – Уверен, вы сейчас с кем-то встречаетесь.

– Встречаюсь, да.

– Как давно? – Тут я осекся. – Если вы позволите задать такой вопрос.

– Позволю. Всего несколько месяцев. – Потом она пожала плечами и добавила: – Рассказывать особо не о чем.

– Он вам нравится?

– Вполне. Мы ладим. И у нас во многом схожие вкусы. Но мы просто два соседа по квартире, которые притворяются, что ведут совместную жизнь. Это не так.

– Ну и формулировка. «Два соседа по квартире, которые притворяются, что ведут совместную жизнь». Печально.

– Так и есть. А еще печально то, что за последние несколько минут я, возможно, рассказала вам больше, чем ему за целую неделю.

– Может, вы просто не склонны к откровениям.

– Но с вами-то я разговариваю.

– Мы не знакомы, а откровенничать с незнакомцами легко.

– Я откровенно разговариваю только с отцом и своей собакой по кличке Павлова, а им обоим уже недолго осталось. Кроме того, отец терпеть не может моего теперешнего бойфренда.

– Вполне типично для отца.

– Но он просто боготворил моего бывшего.

– А вы?

Она улыбнулась, показывая, что сдобрит свой ответ толикой юмора.

– А я нет. – Она немного подумала. – Мой бывший хотел на мне жениться. Я ему отказала. Я почувствовала такое облегчение, что он не стал устраивать скандал, когда мы расстались. А потом не прошло и полугода, как я узнала, что он женится. Я была вне себя от ярости. Если я когда-нибудь страдала и плакала от любви, так это в тот день, когда я узнала, что он женится на женщине, над которой мы, пока были вместе, вечно смеялись.

Молчание.

– Вы ревнуете, хотя нисколько не влюблены. Да, характер у вас тяжелый, – наконец сказал я.

Она посмотрела на меня со скрытым упреком за то, что я осмелился вот так о ней говорить, и с удивленным любопытством: ей хотелось узнать больше.

– Мы познакомились с вами в поезде меньше часа назад. И все же вы всецело меня понимаете. Мне это нравится. Но я также должна рассказать вам и о другом своем ужасном недостатке.

– А теперь-то что?

Мы оба рассмеялись.

– Я никогда не остаюсь близка с теми, с кем у меня когда-то были отношения. Большинство людей не любят сжигать за собой мосты. Я их как будто взрываю: возможно, потому что изначально никакого моста толком и не было. Иногда я оставляю все свои вещи в квартире и просто исчезаю. Я терпеть не могу растянутый процесс сборов и переезда и эти неизбежные разборы полетов, которые превращаются в слезные мольбы не уходить; больше всего я ненавижу затянувшуюся притворную привязанность, когда нам уже даже неприятны прикосновения человека и мы больше не помним, как хотели спать с ним вместе. Вы правы: я не знаю, почему вообще завязываю отношения. Начало меня особенно раздражает. Все эти мелкие привычки, с которыми я вынуждена мириться. Запах птичьей клетки. Манера определенным образом складывать CD-диски. Шум старой батареи посреди ночи, который будит меня, но никогда не будит его. Он хочет закрыть окна. Я хочу их открыть. Я бросаю одежду где попало; он хочет, чтобы наши полотенца были сложены и убраны в шкаф. Хочет, чтобы я аккуратно выдавливала зубную пасту снизу тюбика, а я выдавливаю ее как попало и всегда теряю колпачок, который он всегда находит где-то на полу за унитазом. Свое место есть у пульта, молоко должно стоять рядом с морозилкой, но не слишком близко к ней, белье и носки обязаны лежать в этом ящике, а не в том. И все же характер у меня не тяжелый. Я на самом деле хороший человек, просто у меня на все есть свое мнение – и то это просто фасад. Я готова смириться с любым человеком и любыми обстоятельствами. По крайней мере, на какое-то время. А потом резко понимаю: я не хочу быть с этим парнем, не хочу, чтобы он был рядом со мной, мне нужно бежать. Я борюсь с этим чувством. Но как только мужчина его улавливает, он начинает преследовать меня и смотреть щенячьими глазами, полными отчаяния. И едва заметив этот взгляд, я – фьють – сразу же исчезаю и немедленно нахожу другого. Мужчины! – завершила она свой монолог, как будто бы одно это слово суммировало все недостатки, на которые большинство женщин готово закрыть глаза; недостатки, с которыми они учатся мириться и которые в конце концов прощают мужчинам, поскольку надеются любить их до конца своей жизни, даже если знают, что этому не бывать. – Ненавижу причинять боль, – сказала она, и по ее лицу пробежала тень. Мне хотелось нежно прикоснуться к нему. Она поймала мой взгляд, я опустил глаза.


Я снова обратил внимание на ее ботинки. Дикие, неприрученные ботинки, как будто бы она поднималась в них по крутым горным тропкам и они состарились и пострадали от непогоды, – а значит, она им доверяла. Ей нравилась привычная, поношенная одежда. Она ценила комфорт, а не внешний вид. Ее толстые шерстяные синие носки были мужскими; скорее всего, она взяла их из ящика бойфренда, к которому, как она заявляла, не чувствовала никакой любви. Но ее демисезонная байкерская кожаная куртка выглядела очень дорогой. «Прада», скорее всего. Может быть, она выбежала из его дома, в спешке накинув первое, что подвернулось под руку, и торопливо бросив: «Я к отцу, позвоню вечером». И часы на ней мужские. Тоже его? Или ей просто нравились мужские часы? Все в ней казалось угловатым, необработанным, незавершенным. А потом я заметил полоску кожи между ее носками и манжетами джинсов – кожа на лодыжках у нее была гладкая-прегладкая.

– Расскажите мне об отце, – попросил я.

– Об отце? Он нездоров, и скоро мы его потеряем. Его болезнь изменила все мои чувства к нему. – Тут она прервала саму себя: – А вы по-прежнему берете почасовую оплату?

– Как я уже сказал, откровенничать проще с незнакомцами, с которыми больше никогда не встретишься.

– Думаете?

– Вы об откровениях в поезде?

– Нет, что мы больше никогда не встретимся.

– Ну, а какова вероятность такой встречи?

– И то правда.

Мы обменялись улыбками.

– Продолжайте рассказывать об отце.

– Я уже давно об этом думаю. Моя любовь к нему изменилась. Это больше не спонтанное чувство, но осторожная, вдумчивая любовь сиделки. Не совсем то, что надо. И все же мы очень откровенны друг с другом, и я не стыжусь ни в чем ему признаваться. Мама умерла почти двадцать лет назад, и с тех пор мы были только вдвоем. Некоторое время он жил с подругой, но сейчас один. К нему приходит сиделка – готовит, стирает, убирает. Сегодня ему исполняется семьдесят шесть лет. Торт как раз по этому поводу, – сказала она, указывая на квадратную белую коробку на полке сверху, и вдруг почему-то смутилась и хихикнула. – Он сказал, что пригласил на обед двух друзей, но от них до сих пор ничего не слышно, и я полагаю, что они не появятся, – к нему никто уже не приходит. Моих брата с сестрой тоже не будет. Отцу нравится торт с профитролями из старой кондитерской, которая расположена недалеко от моего дома во Флоренции. Этот торт напоминает ему о более счастливых днях, когда он там преподавал. Конечно, ему нельзя сладкое, но…

Можно было не продолжать.

Мы некоторое время молчали. Я снова протянул руку к книге, уверившись, что на этот раз разговор окончен. Чуть позже, не закрывая ее, я принялся смотреть на пробегающие за окном тосканские пейзажи и задумался. Странная и бесформенная мысль пришла мне в голову: я заметил, что девушка пересела и теперь сидит рядом. Я знал, что засыпаю.

– Вы не читаете, – заметила она. А потом, поняв, что, возможно, меня побеспокоила, прибавила: – Я тоже не могу читать.

– Я устал читать, – сказал я. – Не могу сосредоточиться.

– Интересная книга? – поинтересовалась она, взглянув на обложку.

– Неплохая. Достоевский, когда перечитываешь его много лет спустя, может разочаровать.

– Почему?

– А вы читали Достоевского?

– Да. В пятнадцать лет я его обожала.

– Его видение жизни сразу понятно подростку: он пишет о страданиях и полон противоречий. В нем столько желчи, ехидства, стыда, любви, жалости, скорби и злобы, и при этом он показывает совершенно обезоруживающие проявления доброты и самопожертвования – и все это соединяет в неравных пропорциях. Для меня, подростка, Достоевский стал введением в аналитическую психологию. Я думал, что совершенно запутался в жизни, – но все его персонажи запутались не меньше. Я почувствовал себя как дома. Полагаю, о человеческой душе, которая вся покрыта пятнами, можно больше узнать от Достоевского, чем от Фрейда или любого другого психиатра.

Она молчала.

– А я хожу к психоаналитику, – наконец сказала она, точно в знак протеста.

Я что, опять невольно задел ее?

– И я тоже, – ответил я, возможно, чтобы смягчить свои слова, которые могли показаться неумышленным оскорблением.

Мы уставились друг на друга. Мне понравилась ее теплая и доверчивая улыбка; эта улыбка показывала, что моя попутчица хрупкая и искренняя, возможно, даже ранимая. Неудивительно, что мужчины не хотели ее отпускать. Они знали, что теряют, как только она от них отворачивалась. Они теряли эту улыбку, эту мечтательную истому, с которой она задавала откровенные вопросы, глядя на собеседника своими пронзительными зелеными глазами и никогда не отводя их; эту лишающую покоя потребность в душевной близости, которую ее взгляд вырывал из каждого, с кем она случайно встречалась глазами, так, что становилось понятно: настоящая жизнь только что от тебя ускользнула. Вот и сейчас – она вызывала желание близости, как будто это было что-то простое, как будто вы всегда жаждали поделиться своими самыми сокровенными мыслями, но понимали, что никогда бы не обнаружили в себе такой способности, если бы не она. Мне хотелось обнять ее, потрогать за руку, прикоснуться пальцем к ее лбу.

– Так зачем же вам психоаналитик? – спросила она, словно бы обдумала эту мысль и нашла ее совершенно ошеломительной. – Если вы позволите задать такой вопрос, – добавила она, улыбаясь, поскольку ввернула мои же слова. Она явно не привыкла разговаривать с незнакомцами в столь мягкой и приятной манере. Я спросил, почему ее удивляет, что я хожу к психоаналитику. – Потому что вы прочно стоите на ногах и весь такой… принаряженный.

– Сложно сказать. Может, потому что пустоты, возникшие в отрочестве, когда я открыл для себя Достоевского, так и не заполнились. Прежде я верил, что однажды они заполнятся; теперь я сомневаюсь, что это вообще возможно. И все же я многое хотел бы понять. Некоторые из нас так никогда и не переходят на следующий уровень жизни. Мы перестаем понимать, в какую сторону двигались, и в результате остаемся там, где стартовали.

– Так значит, вы поэтому перечитываете Достоевского?

Я улыбнулся ее сообразительности.

– Наверное, я делаю это, потому что все время пытаюсь по старым следам вернуться к той точке, где мне следовало запрыгнуть на паром, направлявшийся к другому берегу под названием «жизнь», и где я остался куковать не на том пирсе или, учитывая мою везучесть, вообще перепутал лодки. Знаете, все это игры немолодого человека.

– Вы не кажетесь мне человеком, который мог бы попутать лодки. Или я ошибаюсь?

Она что, меня дразнит?

– Я понял это сегодня утром, когда сел на поезд в Генуе. Вспомнил вдруг парочку паромов, на которых мне, вероятно, следовало уплыть, но я этого не сделал.

– Почему?

Я покачал головой, а потом пожал плечами, показывая, что не знаю почему или не хочу говорить.

– Разве это не худший из возможных сценариев: что-то могло произойти, но не произошло, хотя еще может, пускай мы уже и перестали надеяться?

Я, должно быть, взглянул на нее совершенно ошарашенно.

– Где вы научились так рассуждать?

– Я много читаю. – Потом, застенчиво взглянув на меня, она сказала: – Мне нравится с вами разговаривать. – И, еще немного помолчав: – Так значит, ваш брак был не тем паромом?

Какая умная женщина. И красавица. И мысли ее так же петляют, как порою и мои.

– Сначала нет, – ответил я, – по крайней мере, я не хотел этого замечать. Но после того, как наш сын уехал в Штаты, между нами осталось так мало общего, что казалось, будто все его детство было лишь репетицией неизбежного расставания, повисшего между нами. Мы почти не разговаривали, а когда все-таки разговаривали, казалось, что едва ли общались на одном языке. Мы были друг с другом исключительно добры и любезны, но, находясь в одной комнате, чувствовали себя вместе очень одинокими. Мы сидели за одним и тем же столом, но ели не вместе; спали в одной постели, но не вместе; смотрели одни и те же программы, путешествовали по одним и тем же городам, занимались с одним инструктором по йоге, смеялись над одними шутками, но никогда не делали этого вместе и сидели друг рядом с другом в кинотеатрах, где не было свободных мест, не касаясь друг друга локтями. Потом наступило время, когда я, замечая на улице целующихся или даже просто обнимающихся влюбленных, не понимал, зачем они это делают. Мы были одиноки вместе – до того дня, пока один из нас не разбил блюдо для пикулей[4].

– Блюдо для пикулей?

– Извини, это из Эдит Уортон. Она ушла от меня к моему лучшему другу, с которым я до сих пор дружу. И вот в чем парадокс: я нисколько не расстроился, что она нашла другого.

– Может быть, потому что это и вам дало свободу кого-то себе найти.

– Я так никого и не нашел. Мы остались добрыми друзьями, и, я знаю, она беспокоится обо мне.

– А есть о чем беспокоиться?

– Нет. Так почему вы ходите к психоаналитику? – спросил я, желая поскорее сменить тему.

– Я? От одиночества. Я терпеть не могу оставаться одна и притом всегда с нетерпением жду, когда смогу побыть наедине с собой. Посмотрите на меня. Я одна в поезде и рада провести время с книгой, вдали от мужчины, которого никогда не полюблю, и все же предпочитаю завязать разговор с каким-то незнакомцем. Только без обид.

Я улыбнулся ей в ответ: без обид.

– Я сейчас со всеми болтаю, точу лясы с молочником, но никогда не рассказываю бойфренду, как себя чувствую, что читаю, чего хочу, чего терпеть не могу. В любом случае, он не стал бы меня слушать и уж тем более не понял бы меня. У него нет чувства юмора. Мне приходится объяснять ему все анекдоты.

Мы продолжали болтать, пока кондуктор не пришел проверить билеты. Он посмотрел на собаку и недовольно сказал, что собак в поезде можно перевозить только в клетках.

– Ну и что же мне делать? – огрызнулась она в ответ. – Выкинуть ее в окошко? Притвориться, что я слепая? Или сойти с поезда прямо сейчас и не попасть в гости к отцу, которому исполняется семьдесят шесть лет, пускай никакого праздника и не будет, потому что он умирает и это точно его последний день рождения? Вот скажите мне.

Кондуктор пожелал ей хорошего дня.

Anche a Lei, – пробормотала она. И вам того же. А потом, повернувшись к собаке: – И прекрати привлекать к себе внимание!

Тут зазвонил мой телефон. Я испытывал искушение встать и ответить на звонок в тамбуре, но решил остаться на месте. Собака, которую потревожил звонок, теперь вопросительно смотрела на меня, вытаращив глаза и будто спрашивая: «И ты теперь за телефон?» «Сын», – одними губами сказал я попутчице, которая мне улыбнулась, а потом, не спрашивая, воспользовалась внезапным перерывом в нашей беседе и, жестом показав, что идет в туалет, протянула мне поводок и прошептала: «Проблем с ней не будет».

Я посмотрел на нее, когда она встала, и впервые понял, что, несмотря на грубость своего образа, она не так уж небрежно одета, как мне показалось сначала, и что стоя она выглядит еще более привлекательной. Заметил ли я это раньше и отмахнулся от этой мысли? Или совсем уже ослеп? Мне было бы бесконечно приятно, если бы сын увидел, как я выхожу из поезда в ее компании. Я знал, что по дороге к «У Армандо» мы будем о ней говорить. Я мог даже предсказать, как он начнет разговор: «Ну-ка расскажи мне о той девушке модельного вида, с которой ты трепался на “Термини”…»

Но как раз когда я представлял себе его реакцию, телефонный звонок изменил все. Сын звонил сказать, что не сможет встретиться со мной сегодня. Я жалобно выдохнул: «Почему?» Он заменял заболевшего пианиста, и ему предстояло сегодня же сыграть концерт в Неаполе. Когда он вернется? Он сказал, что завтра. Я был очень рад слышать его голос. И что же он играет? Моцарта, только Моцарта. Между тем моя попутчица вернулась из туалета и молча снова села напротив меня, наклонившись вперед и показывая тем самым, что собирается продолжить разговор после того, как я повешу трубку. Я смотрел на нее пристальнее, чем на протяжении всей нашей поездки, – отчасти потому, что был занят телефонным разговором, что делало мой взгляд слегка рассеянным, бесхитростным, блуждающим, – но еще и потому, что это позволяло мне продолжать смотреть в ее глаза, которые привыкли к тому, что на них смотрят, которым нравилось, что на них смотрят, и которые могли никогда не догадаться: если я и нашел в себе смелость в тот миг глядеть на нее столь же пылко, как она сама, так это потому, что я начал лелеять мысль, что в ее глазах мои столь же прекрасны.

Определенно фантазия пожилого мужчины.

В разговоре с сыном возникла заминка.

– Но я так рассчитывал на длинную прогулку в твоей компании. Потому и поехал ранним поездом. Я приехал ради тебя, а не из-за этой несчастной лекции.

Я был расстроен, а еще знал, что моя попутчица меня слушает, и, пожалуй, переигрывал ради нее. Потом я понял, что мое нытье зашло слишком далеко, и осекся:

– Но я понимаю. Правда понимаю.

Девушка, сидевшая наискосок от меня, посмотрела на меня с беспокойством. Потом пожала плечами – но не выражая этим равнодушие к происходящему между мною и моим сыном, а говоря мне (во всяком случае, я так подумал), чтобы я оставил бедного мальчика в покое: не заставляйте его чувствовать себя виноватым. Вдобавок она сделала жест левой рукой, означавший: бросьте, забудьте об этом.

– Тогда до завтра? – спросил я. – Ты заедешь за мной в отель?

Днем, ответил он, часика в четыре?

– Часика в четыре, – сказал я.

– Вигилии, – сказал он.

– Вигилии, – ответил я. – Вы его слышали, – наконец вздохнул я, повернувшись к ней.

– Я слышала вас.

Она снова меня поддразнивала. И улыбалась. Краем сознания мне вдруг подумалось, что она еще больше склонилась ко мне и уже подумывает сесть рядом и взять меня за обе руки. Правда ли она этого хотела, и я ухватился за ее желание, или я сам все придумал, поскольку такое желание возникло у меня самого?

– Я очень ждал нашего обеда. Хотел посмеяться вместе с ним и услышать его рассказ о жизни, концертах, карьере. Я даже надеялся, что замечу его прежде, чем он заметит меня, и что у него найдется минутка познакомиться с вами.

– Все равно это не конец света. Вы ведь встретитесь с ним завтра «часика в четыре».

Я снова услышал в ее голосе насмешку, и мне это понравилось.

– Весь парадокс в том… – начал было я, но передумал.

– Весь парадокс в том?.. – повторила она.

«Кажется, она не даст мне так просто соскочить с крючка», – подумал я.

Я немного помолчал.

– Весь парадокс в том, что я не расстроен, что он сегодня не придет. Мне еще немало нужно успеть перед лекцией, и, может быть, лучше будет отдохнуть в отеле, чем бродить по городу, как мы обычно делаем, когда я просто приезжаю его повидать.

– Чего же в этом удивительного? Каждый из вас живет своей жизнью, вне зависимости от того, как они пересекаются и сколько вигилий вас двоих объединяет.

Мне понравилась ее реплика. Она не сказала ничего нового, но ее вдумчивость и внимательность меня удивили: неужели это та самая девушка, которая села в поезд, сердито фыркая?

– И откуда вы в этом так сведущи? – спросил я, осмелев и уставившись прямо на нее.

Она улыбнулась.

– Процитирую одного человека, которого я как-то встретила в поезде: «Мы все такие».

Наш разговор доставлял ей не меньшее удовольствие, чем мне.

На подъезде к вокзалу Рима поезд замедлился. Несколькими минутами позже он снова прибавил ходу.

– На вокзале я возьму такси, – сказала она.

– Я тоже – как раз заказываю.

Оказалось, что дом ее отца находится в пяти минутах ходьбы от моего отеля – на набережной Тибра, а я собирался остановиться на виа Гарибальди, всего в нескольких шагах от того места, где жил много лет назад.

– Тогда поедем вместе, – предложила она.

Объявили, что мы пребываем на Рома Термини, и, пока поезд полз к станции, перед нами ряд за рядом возникали обветшалые дома и грязные склады со старыми выцветшими билбордами. Не такой Рим я любил. Этот вид вывел меня из равновесия и разбудил во мне противоречивые чувства по поводу поездки, и лекции, и перспективы снова оказаться в том месте, которое хранило слишком много воспоминаний – и хороших, и в большинстве своем не очень. Я вдруг решил, что сегодня вечером прочитаю лекцию, выпью обязательный коктейль с бывшими коллегами, а потом найду способ уклониться от обычного приглашения на ужин и придумаю, как провести время одному; наверное, схожу в кино, а потом проторчу в гостинице до четырех часов следующего дня, пока за мной не заедет сын.

– Надеюсь, мне хотя бы забронировали номер с большим балконом и видом на купола, – сказал я. Я хотел показать, что, несмотря на звонок сына, вижу в происходящем и светлую сторону. – Заселюсь в номер, вымою руки, найду хороший ресторан, пообедаю, а потом буду отдыхать.

– А почему? Вы не любите торты? – вдруг спросила она.

– Торты я люблю. Можете порекомендовать хорошее место?

– Да.

– Какое?

– Дом моего отца. Приходите на обед. Наш дом ведь совсем рядом с вашим отелем.

Я улыбнулся. Это спонтанное предложение меня по-настоящему растрогало. Она меня жалела.

– Очень мило с вашей стороны. Но на самом деле мне не стоит соглашаться. Вашему отцу предстоит долгожданная встреча с самым любимым человеком, а вы хотите, чтобы я явился к нему незваным гостем? Я для него никто, и звать меня никак.

– Но я-то вас знаю, – сказала она, как будто эти слова могли заставить меня передумать.

– Вы даже не знаете, как меня зовут.

– Вы же вроде сказали, что Никак?

Мы оба засмеялись.

– Сэмюэль.

– Пожалуйста, прошу, приходите. Все будет очень просто и скромно, обещаю.

И все же я не мог принять ее приглашения.

– Просто скажите «да».

– Не могу.

Поезд наконец прибыл на станцию. Девушка взяла куртку, надела на плечи рюкзак, обвернула собачий поводок вокруг ладони и сняла белую коробку с верхней полки.

– Вот он, торт, – сказала она. – О, просто скажите «да».

Я покачал головой, вежливо, но решительно отказываясь.

– Давайте вот что: я возьму рыбу и зелень на Кампо деи Фиори (я всегда покупаю рыбу, готовлю рыбу, ем рыбу), и не успеете вы и глазом моргнуть, как я всего за двадцать минут приготовлю великолепный обед. Отец будет рад новому знакомству.

– А с чего вы решили, что нам будет что сказать друг другу? Может сложиться ужасно неловкая ситуация. Кроме того, что он, по-вашему, подумает?

Она не сразу поняла смысл моего вопроса.

– Уж точно не это, – наконец ответила она. Такая мысль явно даже не пришла ей в голову. – Кроме того, – добавила она, – я достаточно взрослая и он достаточно старый, чтобы думать все, что заблагорассудится.

Когда мы вышли из поезда на платформу, заполненную народом, наступило молчание. Не удержавшись, я огляделся по сторонам, торопливо и незаметно. Быть может, сын передумал и все же собирается устроить мне сюрприз. Однако на платформе меня никто не ждал.

– Послушайте… – Меня вдруг осенило. – Я даже не знаю вашего имени…

– Миранда.

Это имя меня поразило.

– Послушайте, Миранда, с вашей стороны в самом деле очень любезно пригласить меня, но…

– Мы незнакомцы в поезде, Сэми, и я знаю, что болтать – не мешки ворочать, – сказала она, уже придумав мне ласковое имя. – Но я открылась тебе, а ты открылся мне. Бьюсь об заклад, мы оба знаем немногих, с кем можно разговаривать вот так вот просто и искренне. Давай не позволим нашему разговору остаться типичным дорожным разговором, который случается лишь в поезде и остается в поезде, словно зонтик или забытая пара перчаток. Я знаю, что пожалею об этом. Кроме того, ты сделаешь меня, Миранду, невероятно счастливой.

Мне очень понравилась ее речь.

Мы ненадолго замолчали. Я не колебался, но тут же понял, что она приняла мое молчание за согласие. Прежде чем позвонить отцу, она спросила: может быть, и мне нужно кому-нибудь позвонить? Ее «может быть» меня тронуло; я точно не знал, почему и что именно оно означает, но не хотел строить гипотез, которые потом оказались бы ложными. «Очень предусмотрительная девушка», – подумал я и покачал головой. Звонить мне было некому.

– Па, я приведу с собой гостя, – проорала она в трубку. Отец, должно быть, не расслышал. – Гостя, – повторила она. Потом, пытаясь помешать собаке на меня напрыгнуть, сказала: – Что значит «какого рода гость»? Просто гость. Профессор. Как ты. – Она повернулась ко мне, чтобы убедиться, что сделала правильный вывод. Я кивнул. Потом ответила на очевидный вопрос: – Нет, ты сильно ошибаешься. Я принесу рыбу. Максимум минут через двадцать, обещаю. – И, сбросив звонок, пошутила: – Так у него будет время надеть чистую одежду.

Заподозрит ли она когда-нибудь, что если я уж и решил отменить ужин с коллегами сегодня вечером, так только потому что, не вполне признаваясь в этом самому себе, уже лелеял смутную надежду поужинать с ней? И как такое вообще могло произойти?

Когда мы наконец подъехали к Мосту Сикста, я попросил водителя остановиться.

– Давай я заброшу сумку в номер, а после присоединюсь к вам с отцом – скажем, минут через десять.

Однако, едва такси затормозило, она схватила меня за левую руку.

– Ни за что. Если ты хоть чем-то на меня похож, то заселишься в отель, бросишь сумку в номере, помоешь руки (ты же сказал, что очень хочешь это сделать), а потом, когда пятнадцать минут истекут, позвонишь и скажешь, что передумал и решил не приходить. А может, даже и звонить не станешь. И все-таки если ты хоть чем-то похож на меня, то найдешь нужные слова и поздравишь моего отца с днем рождения, и твои поздравления будут вполне искренними. Разве ты на меня не похож?

Это тоже меня тронуло.

– Возможно.

– Тогда, если ты хоть чем-то на меня похож, тебе, наверное, нравится, что я тебя раскусила, признайся честно.

– Если ты хоть чем-то на меня похожа, то уже задаешь себе вопрос: «И зачем я только его пригласила?»

– Значит, мы не похожи.

Мы оба рассмеялись.

Как давно?..

– Что? – спросила она.

– Ничего.

– Ну конечно!

Неужели она и это поняла?

Выйдя из такси, мы метнулись на площадь Кампо деи Фиори, где нашли ее любимого торговца рыбой. Прежде чем сказать продавцу, что ей нужно, она попросила меня подержать поводок. Я не хотел подходить к прилавку с собакой, но Миранду здесь все знали, и она заверила меня, что проблем не будет.

– Какую рыбу хочешь?

– Ту, что проще всего приготовить, – ответил я.

– Может, еще гребешков возьмем? Их сегодня, похоже, много. Сегодняшний улов? – спросила она.

– Да, на рассвете поймали, – кивнул продавец.

– Точно? – усомнилась Миранда.

– Абсолютно точно, – ответил он.

Судя по всему, это был их ритуал уже долгие годы. Когда она склонилась над гребешками, я обратил внимание на ее спину. Мне захотелось обнять ее за талию, за плечи и поцеловать в шею. Но я отвернулся и вместо этого стал рассматривать винный магазин напротив рыбного прилавка.

– А твоему отцу понравится белое сухое из Фриули?

– Ему вина нельзя, но мне понравится белое сухое откуда угодно.

– Я еще «Сансер» возьму.

– Ты же не планируешь убивать моего отца, правда?

Ей завернули рыбу и гребешки, и тут она вспомнила про овощи. По пути к ближайшему прилавку я все-таки не удержался:

– Но почему я?

– Почему я что?

– Почему ты приглашаешь меня?

– Потому что тебе нравятся поезда, потому что сын сегодня тебя не встретил, потому что ты задаешь слишком много вопросов, потому что я хочу узнать тебя получше. Разве это так невероятно? – ответила она.

Я не стал на нее давить и требовать объяснений. Возможно, потому что не хотел услышать, что нравлюсь ей не больше и не меньше, чем гребешки или зелень.

Она нашла шпинат, я заметил мелкую хурму, потрогал ее, а потом понюхал и убедился, что она спелая.

– Впервые в этом году, – сказал я, – буду есть хурму.

– Тогда загадай желание.

– В каком смысле?

Она изобразила досаду.

– Каждый раз, когда ты ешь какой-то фрукт впервые в этом году, нужно загадывать желание. Странно, что ты не в курсе.

Я раздумывал несколько секунд.

– Не могу придумать желание.

– Ну у тебя и жизнь, – сказала она, имея в виду либо что моя жизнь сложилась настолько завидным образом, что мне уже и желать нечего, либо что она столь безнадежно лишена радости, что исполнение желаний – роскошь, на которую не стоит рассчитывать. – Желание загадать нужно. Подумай хорошенько.

– Можно я передам его тебе?

– Мое желание уже исполнилось.

– Когда?

– В такси.

– И какое же?

– Короткая же у тебя память: чтобы ты пришел на обед.

– Ты потратила на это целое желание?

– Да. Только не заставляй меня об этом пожалеть.

Я промолчал.

По пути в винный магазин она сжала мою руку.

Я решил заглянуть к флористу неподалеку.

– Он будет рад цветам.

– Я уже много лет не покупал цветов.

Она машинально кивнула.

– Они не только для него, – сказал я.

– Знаю, – ответила она, нисколько не раздумывая и почти притворяясь, что не обратила внимания на мои слова.


Квартира ее отца оказалась пентхаусом с видом на Тибр. Он услышал, как поднимается лифт, и уже поджидал нас в дверях. Открыта была только одна створка, а потому протиснуться внутрь с собакой, тортом, рыбой, гребешками и шпинатом, двумя бутылками вина, моей спортивной сумкой, ее рюкзаком, моими цветами и пакетом с хурмой оказалось невозможно. Отец попытался освободить дочь от части пакетов, но она протянула ему поводок: собака узнала его и сразу же запрыгала, тыкаясь в него мордой.

– Он любит эту собаку больше, чем меня, – пояснила Миранда.

– Нет, не больше тебя. Просто собаку любить легче.

– Это слишком тонко для меня, па. – Миранда усмехнулась и не просто чмокнула его, но, продолжая держать пакеты, навалилась на него всем своим телом и расцеловала в обе щеки. Значит так, предположил я, она любит: неистово, без тормозов.

Оказавшись в квартире, она бросила пакеты, взяла мою куртку и аккуратно положила ее на подлокотник дивана в гостиной. Потом забрала мою сумку, опустила ее на ковер у дивана и взбила большую диванную подушку: на ней остался след от головы, которая, должно быть, лежала на подушке немногим ранее. По дороге в кухню Миранда поправила две картины, кривовато висевшие на стене, затем, открыв два французских окна, выходивших на нагретую солнцем террасу, посетовала, что в гостиной душно в такой прекрасный осенний день. На кухне она подрезала стебли цветов, нашла вазу и поставила в нее цветы.

– Люблю гладиолусы, – сказала она.

– А вы, значит, гость? – спросил ее отец вместо приветствия. – Piacere[5], – добавил он, а потом перешел на английский.

Мы пожали друг другу руки, замялись на пороге кухни, а затем принялись смотреть, как его дочь разворачивает рыбу, гребешки и шпинат. Она пошарила в ящиках, достала специи и сразу же зажгла зажигалкой газовую плиту.

– Па, мы выпьем немного вина, но тебе нужно решить, когда ты его будешь пить: сейчас или с рыбой.

Он задумался.

– И сейчас, и с рыбой.

– Ну началось, – вздохнула она с упреком.

Он притворился пристыженным, а потом раздосадованно бросил:

– Дочери! Что с ними поделаешь?..

Отец и дочь разговаривали в одной манере.

Потом отец проводил меня по коридору, увешанному фотографиями, на которых были изображены умершие и ныне живущие члены семьи: все они были одеты так официально, что я не смог узнать Миранду ни на одном снимке.

Сегодня на отце был разноцветный аскотский галстук под очень яркой розовой рубашкой в полоску и измятые синие джинсы, которые он, похоже, надел всего несколько минут назад. Зачесанные назад длинные седые волосы придавали ему характерный вид стареющей кинозвезды. Однако тапочки на нем были совсем старые, и ему явно не хватило времени побриться. Дочь поступила правильно, что позвонила предупредить его о приходе гостя.

В гостиной задержалась экономная элегантность датского дизайна, который вышел из моды несколькими десятилетиями раньше, но скоро уже вновь должен был стать предметом всеобщего увлечения. Старинный камин отреставрировали, чтобы он вписался в обстановку, но выглядел он пережитком былых времен из истории квартиры. На гладкой белой стене висела небольшая абстрактная картина, по стилю напоминавшая работы Никола де Сталя[6].

– Мне нравится эта картина, – сказал я, пытаясь завязать разговор и разглядывая при этом изображенный на ней пляж в зимний день.

– Ее мне подарила жена много лет назад. В то время картина мне не очень понравилась, но теперь я понимаю: это лучшее, что у меня есть.

Я догадался, что пожилой джентльмен так и не оправился от развода.

– У вашей жены был хороший вкус, – добавил я, уже жалея о том, что использовал прошедшее время, и не зная, не забрел ли на зыбкую почву. – А вот эти, – продолжил я, глядя на три изображения в тонах сепии, запечатлевшие римский быт в начале девятнадцатого века, – похожи на работы Пинелли[7], правда?

– Это и есть Пинелли, – сказал гордый отец, который, возможно, обиделся на мое замечание.

А я ведь чуть было не сказал «подражают Пинелли», но вовремя осекся.

– Я купил их для жены, но она ими не дорожила. Поэтому сейчас они живут со мной. Потом – кто знает. Может быть, она их заберет. У нее в Венеции своя успешная галерея.

– Благодаря тебе, па.

– Нет, благодаря ей и только ей.

Я пытался не выдать своей осведомленности о том, что жена его бросила. Но потом он, видимо, догадался, что Миранда рассказала мне об их браке.

– Мы остались друзьями, – пояснил он. – Может, даже близкими друзьями.

– И у них, – добавила Миранда, протягивая нам по бокалу белого вина, – есть дочь, которую оба пытаются перетянуть на свою сторону. Я налила тебе меньше вина, чем нашему гостю, па, – сказала она, подавая ему бокал.

– Понимаю, понимаю, – сказал отец, коснувшись ладонью щеки дочери, и его жест был исполнен необычайной любви.

Ничего удивительного. Она внушала любовь.

– А вы ее откуда знаете? – спросил он у меня.

– На самом деле я ее вообще не знаю, – признался я. – Мы познакомились сегодня в поезде, в общем, меньше трех часов назад.

Мне показалось, что отец несколько растерялся и неловко пытается это скрыть.

– И что…

– И ничего, па. Этого беднягу подвел сын, не встретил с поезда, и я так его пожалела, что решила приготовить ему рыбу и накормить его овощами (может быть, и вялый puntarelle, спаржевый цикорий, который я нашла у тебя в холодильнике, пойдет в дело), а после отправлю подобру-поздорову в отель, он ведь ждет не дождется, когда можно будет прилечь отдохнуть и умыть после нас руки.

Мы все втроем расхохотались.

– Она всегда такая. В ум не возьму, как только мне удалось породить такую колючую девчонку.

– Я твой шедевр, старик. Но видел бы ты его лицо, когда он понял, что сын его не встретит.

– Я что, так ужасно выглядел? – спросил я.

– Она, как всегда, преувеличивает, – сказал отец.

– Да он дулся с тех пор, как я села на поезд во Флоренции.

– Я не дулся с тех пор, как ты села на поезд во Флоренции, – повторил за ней я.

– Не дулся он! Как же! Ты дулся еще до того, как мы заговорили. И даже не хотел подвинуться ради моей собаки. Думаешь, я не заметила?

Мы все снова рассмеялись.

– Не обращайте на нее внимания. Она все время всех подкалывает. Это она так подружиться хочет.

Ее глаза были прикованы ко мне. Мне понравилось, что она пытается прочитать мою реакцию на отцовские слова. Или, быть может, она просто на меня смотрела, и нравилось мне именно это.

И все-таки как давно она?..

На одной из стен в гостиной в рамках висела серия черно-белых фотографий древних статуй; оттенки черного, серого, серебряного и белого удивительным образом перетекали один в другой.

Когда я снова взглянул на Миранду, и она, и ее отец посмотрели на меня.

– Это все Миранда. Фотографии ее.

– Так, значит, этим ты занимаешься?

– Этим, – произнесла она извиняющимся тоном, словно хотела сказать: «Больше я ничего не умею». Я пожалел, что так сформулировал свой вопрос.

– Только черно-белые фотографии. Никаких цветных, – добавил ее отец. – Она с удовольствием путешествует по всему свету, ездит в Камбоджу, Вьетнам, а потом в Лаос и Таиланд, но своей работой всегда недовольна.

Я не удержался:

– А разве кто-нибудь доволен своей работой?

Миранда едва заметно улыбнулась мне за то, что я пришел ей на помощь. Однако взгляд ее мог также означать другое: спасибо, но спасать меня не нужно.

– Я понятия не имел, что ты фотограф. Фотографии замечательные. – Потом, увидев, что она не рада комплименту, я добавил: – Потрясающие.

– Что я вам говорил? Она никогда собой не довольна. Можешь хоть голос сорвать от восторга, она все равно не обрадуется похвале. Крупное агентство сделало ей чудесное предложение…

– …которое она не примет, – отрезала Миранда. – Мы это не обсуждаем, па.

– Почему? – спросил он.

– Потому что Миранда любит Флоренцию, – сказала она.

– Мы оба знаем, что причина ее отказа нисколько не связана с Флоренцией, – заметил отец, поддерживая шутливый тон, но при этом многозначительно глядя сначала на дочь, а потом на меня. – Она связана с ее отцом.

– Ты такой упрямец, па. Упрямец, убежденный, что он – центр Вселенной и что без его благословления все звездочки в небе погаснут и обратятся в пепел.

– Ну, этому упрямцу нужно еще немного вина, прежде чем он обратится в пепел. Кстати, не забывай, Мира, что в завещании я попросил именно об этом.

– Разбежался, – сказала она, отодвигая открытую бутылку, чтобы отец до нее не дотянулся.

– Чего она не понимает – думаю, в силу возраста, – так это того, что после определенного момента диета и умеренность в еде…

– …или питье…

– …совершенно бесполезны и скорее могут навредить, чем принести пользу. Я думаю, людям нашего возраста должно быть позволено дожить жизнь так, как нам угодно. Лишать нас того, чего мы хотим на пороге смерти, кажется бессмысленным, а может, и вовсе вредным, вы не согласны?

– Мне кажется, всегда нужно делать то, что хочешь, – сказал я, сожалея, что волей-неволей оказался в лагере ее отца.

– Говорит человек, который точно знает, чего хочет, – последовала ироническая атака от дочери, не забывшей нашего разговора в поезде.

– Откуда тебе знать, знаю я, чего хочу или нет? – парировал я.

Она не ответила. Она просто смотрела на меня, не опуская глаз. Она не собиралась играть со мной в кошки-мышки.

– Потому что я такая же, – в конце концов сказала она.

Она видела меня насквозь. И знала, что я об этом знаю. Правда, она, возможно, не догадывалась, что мне нравится наш игривый спарринг и ее неготовность спустить мне хоть что-нибудь с рук. Я почувствовал себя необычайно важным, как будто мы сто лет друг друга знали, и ершистость Миранды никоим образом не уменьшала нашего взаимного уважения. Мне хотелось приласкать ее, обхватить руками.

– Современная молодежь слишком умна для таких, как мы, – встрял ее отец.

– Да вы оба ни черта не смыслите в современной молодежи, – мгновенно ответила девушка.

Меня что, снова отправили в дом престарелых вместе с ее отцом, пускай по возрасту мне туда было рано?

– Ну тогда вот тебе еще один бокал вина, па. Потому что я тебя люблю. И еще один для вас, мистер Эс.

– Там, куда я направляюсь, любимая моя дочь, не подают вина, ни белого, ни красного, ни даже розового, и, честно говоря, прежде чем укатят мою каталку, я хочу выдуть его как можно больше. А потом спрячу бутылку-другую под простыней и, когда наконец встречусь с Господом, скажу ему: «Эй, посмотри-ка, что я принес с заблудшей планеты Земля».

Она не ответила и вернулась на кухню, чтобы вынести обед в столовую. Но потом передумала и сказала, что сейчас достаточно тепло и мы втроем можем пообедать на веранде. Мы взяли бокалы и приборы и направились на террасу. А Миранда тем временем разделала branzini, сибасов, поджаренных в чугунной сковороде, вытащила косточки и на отдельном блюде подала шпинат и подвядший puntarelle, который, когда мы уселись, она сбрызнула маслом и посыпала только что натертым пармезаном.

– Ну, расскажите нам, чем вы занимаетесь, – сказал ее отец, повернувшись ко мне.

Я объяснил, что только что закончил работу над книгой и скоро поеду обратно в Лигурию, где и живу. Я очень бегло обрисовал свою карьеру преподавателя классической филологии и мой текущий проект, посвященный трагическому падению Константинополя в 1453 году. Потом обмолвился о своей жизни, о бывшей жене, которая теперь живет в Милане, о сыне-пианисте, восходящей звезде, а потом поведал, как скучаю по пробуждениям под плеск морских волн, когда уезжаю из дому.

Ее отца заинтересовало падение Константинополя.

– А жители Константинополя знали, что город обречен? – спросил он.

– Знали.

– Тогда почему так мало людей бежало до его осады и разграбления?

– Спросите немецких евреев!

Мы ненадолго замолчали.

– Вы предлагаете спросить моих родителей, и бабушек, и дедушек, и почти всех моих теть и дядь, с которыми я скоро встречусь у райских врат?

Я не понимал, отвечает ли отец Миранды холодным душем на мою реплику, или это очередной плохо завуалированный намек на его слабеющее здоровье. Так или иначе, счета я не вел.

– Одно дело – знать, что конец близок, – добавил я, дипломатично пытаясь не сесть на мель, – но верить в это – совсем другое дело. Выбросить целую жизнь за борт, чтобы начать сначала в совершенно чужой стране, – может быть, и героический, но совершенно безрассудный поступок. Немногие на него способны. Куда повернуться, когда вы в ловушке, когда зажаты в тисках, когда выхода нет и дом в огне, а ваше окно на пятом этаже, так что и не прыгнешь? И берега другого нет. Некоторые решали покончить с собой. Но большинство предпочитало надеть шоры и жить надеждой. Когда турки вошли в Константинополь и разграбили его подчистую, улицы города переполнились кровью этих самых людей, живших надеждой. Но меня интересуют те граждане Константинополя, которые опасались такого конца и бежали, причем многие из них в Венецию.

– А вы бы бежали из Берлина, если бы жили там, скажем, в 1936 году? – спросила Миранда.

– Не знаю. Но кому-нибудь пришлось бы подтолкнуть меня или угрожать меня бросить, если я не сбегу. Я вспоминаю о скрипаче, который скрывался в своей квартире в Париже, в квартале Маре, зная, что однажды ночью в его дверь постучит полиция. И однажды ночью к нему в самом деле постучались. Скрипачу даже удалось убедить полицейских разрешить ему взять с собой скрипку. Но потом ее у него отняли. Его убили, но не в газовой камере. Его забили до смерти в лагере.

– То есть сегодня вы всю лекцию будете рассказывать о Константинополе? – спросила Миранда чуть ли не с недоумением в голосе, отчего показалась разочарованной. Мне было непонятно, пыталась ли она, задавая вопрос, аналогичный тому, что я задал ей, умалить значимость моей работы или была исполнена восхищения и хотела сказать: «Как чудесно, что вы посвятили этому свою жизнь!» Вот почему я ответил кротко и уклончиво:

– Такова моя работа. Но бывают дни, когда я вдруг осознаю, что мое призвание – кабинетная работа да и только. А потому я не всегда им горжусь.

– То есть вы не валандаетесь по Эолийским островам, чтобы потом поселиться где-нибудь на Панарее, купаться на рассвете, писать весь день, питаться морепродуктами и вечерами пить сицилийское вино с кем-нибудь моложе вас в два раза?

А это она с чего взяла? Она что, посмеивается над мечтами любого моего ровесника?

Миранда положила вилку и зажгла сигарету. Потом решительным движением встряхнула спичку и бросила ее в пепельницу. Какой сильной и неуязвимой она вдруг показалась мне. Она явила другую свою сторону, сторону, которая оценивает людей и выносит им поспешные вердикты, а потом отталкивает их и не впускает обратно, разве что изредка, когда дает слабину, но потом на них же за это злится. Мужчины для нее были как спички: она их зажигала, а потом бросала в первую подвернувшуюся пепельницу. Я смотрел, как она делает первую затяжку. Да, своенравная и непреклонная. Она курила, отвернувшись от нас, и оттого казалась далекой и бессердечной. Девушка, которая всегда добивается своего, а отнюдь не пай-девочка, которая не любит причинять другим боль.

Мне нравилось смотреть, как она курит. Она была красивой и недостижимой, и мне снова приходилось сдерживаться, чтобы не обнять ее, не прикоснуться губами к ее щеке, шее, ушку сзади. Понимала ли она, что желание обнять ее одновременно возбуждало и приводило меня в ужас, поскольку я знал, что в ее мире для меня нет места? Она пригласила меня в гости ради своего отца.

Но зачем же она курит?

Глядя на то, как она держит сигарету, я не удержался и заметил:

– Один французский поэт как-то сказал, что одни люди курят, чтобы пустить никотин по венам, а другие – чтобы создать завесу между собой и остальными. – Но потом я подумал, что она сочтет эту фразу чрезмерно язвительной, и быстро перевел огонь на себя: – Мы все чем-то отгораживаемся от жизни. Я бумагой.

– Думаете, я отгораживаюсь от жизни? – ответила она искренне и поспешно, без какой-либо завуалированной язвительности.

Она вовсе не пыталась со мной ссориться.

– Не знаю. Возможно, жить повседневностью со всеми ее мелкими радостями и печалями – самый верный способ отгородиться от настоящей жизни.

– Получается, настоящей жизни и нет. Только неуклюжая, заурядная повседневность – так вы считаете?

Я ничего не ответил.

– Я лишь надеюсь, что существует что-нибудь помимо повседневности. Но я этого до сих пор не нашла, может быть, потому что боюсь найти.

На эту реплику я тоже не ответил.

– Я никогда и ни с кем об этом не говорю.

– И я тоже, – ответил я.

– Интересно почему.

Это говорила девушка из поезда: непреклонная и решительная, но при этом совершенно потерянная. Мы оба слабо улыбнулись друг другу. Затем, почувствовав, что разговор принял странный и неловкий оборот, она указала на отца и бросила:

– Он тоже любит кабинетную работу.

Ее отец тут же подхватил тему.

А они – прекрасная команда.

– Мне и в самом деле нравится кабинетная работа. Я был хорошим преподавателем. А потом, около восьми лет назад, ушел на пенсию. Теперь помогаю писателям и молодым ученым. Они приносят мне свои диссертации, а я их редактирую. Это одинокая, но приятная и мирная работа, и я всегда очень много узнаю. Так я просиживаю долгие часы, иногда от рассвета до полуночи. А потом до поздней ночи смотрю телевизор, чтобы проветрить мозги.

– Проблема в том, что он забывает брать с них плату.

– Да, но они любят меня, и я тоже всех их полюбил, мы постоянно переписываемся по электронной почте. Ну и, честно говоря, занимаюсь я этим не ради денег.

– Вот уж точно! – фыркнула дочь.

– А над чем вы сейчас работаете? – спросил я.

– Над совершенно абстрактным трактатом о времени. Он начинается с рассказа или притчи, как автору нравится его называть, об американском пилоте времен Второй мировой войны. Он вырос в маленьком городке и женился на девушке, в которую влюбился еще в школе. Они провели вместе две недели в доме ее родителей, а потом его направили на фронт. Спустя год и один день его самолет сбили над Германией. Молодая жена получила письмо, в котором говорилось, что ее муж предположительно погиб. Ни обломков самолета, ни останков пилота не обнаружили. Прошло немного времени, и его жена поступила в колледж, где встретила ветерана войны, внешне похожего на ее мужа. Они поженились, у них родилось пять дочерей. Она умерла лет десять тому назад, а через несколько лет после ее смерти наконец обнаружили место крушения, а там – медальон и останки ее первого мужа. Его личность удалось подтвердить благодаря совпадению ДНК с очень дальним родственником, который никогда не слышал ни о пилоте, ни о его жене. И все же этот дальний родственник согласился сдать анализ. Грустно в этой истории то, что, когда фрагменты тела пилота отправили в его родной город, чтобы похоронить как полагается, его жена, ее отец и мать, а также его родители и все их братья и сестры умерли. У него никого не осталось, никто из родственников его не помнил и уж тем более о нем не скорбел. Даже его жена никогда не говорила о нем своим дочерям, как будто его никогда не существовало. Лишь однажды она достала с антресолей старую коробку с разными памятными вещицами, где среди прочего лежал кошелек, оставленный пилотом. Когда дочери спросили, чей это кошелек, она пошла в гостиную и вытащила из рамки фотографию их отца, под которой скрывалась другая фотография. То было лицо ее первого мужа. До этого дочери и не знали, что их мама не первый раз замужем. Она сама больше никогда его не вспоминала.

Для меня эта история доказывает, что жизнь и время не связаны друг с другом. Кажется, словно время шло совсем не так, как надо, и жена прожила свою жизнь на неверном берегу реки или, и того хуже, на двух берегах, и ни один из них не был верным. Возможно, никто из нас не хочет признавать, что живет две параллельные жизни, но у всех нас много жизней, одна спрятана под другой или течет прямо рядом с ней. Некоторые жизни ждут своей очереди, потому что их совсем не жили, а другие ждут, когда ими снова заживут, потому что их жили недостаточно долго. В общем, мы не знаем, как думать о времени, потому что время на самом деле понимает время не так, как мы; потому что времени плевать на то, как мы думаем о времени; потому что время – только шаткая ненадежная метафора того, как мы думаем о жизни. Ведь в конечном счете не время для нас неправильное или мы для него. Быть может, неправильна сама жизнь.

– Почему ты так говоришь? – спросила Миранда.

– Потому что есть смерть. Потому что смерть в противоположность тому, что говорят тебе все остальные, не является частью жизни. Смерть – это вопиющая ошибка Бога, и каждый день, когда на закате и рассвете алеет небо, это он краснеет со стыда и просит нашего прощения. Я в этом кое-что да смыслю. – Он помолчал, а потом наконец сказал: – Мне очень понравился этот трактат.

– Ты о нем уже несколько месяцев говоришь, па. Когда его закончат, понятно уже?

– Ну, я думаю, его молодому автору трудно собрать все фрагменты воедино, отчасти потому, что он не знает, как завершить свою работу. Вот почему он все время приводит все новые и новые примеры. Взять, к примеру, историю о супругах, которые упали в расщелину на альпийском леднике в Швейцарии в 1942 году и замерзли насмерть. Их тела достали семьдесят пять лет спустя вместе с ботинками, книгой, карманными часами, рюкзаком и бутылкой. У них было семеро детей, из них двое живы по сей день. Это трагическое исчезновение мрачным, тревожным облаком накрыло жизни детей. Каждый год в годовщину исчезновения они поднимались на ледник и читали молитву в память о родителях. Когда те пропали, младшей дочери было четыре года. В конце концов анализ ДНК подтвердил личности родителей и позволил детям закрыть для себя этот вопрос.

– Как я ненавижу выражение: «закрыть вопрос», – вставила Миранда.

– Может быть, потому что ты никогда не закрываешь двери, – огрызнулся ее отец. Он насмешливо на нее покосился, как будто хотел сказать: «Ты прекрасно понимаешь, о чем я».

Она не ответила.

Между ними повисло неловкое молчание. Я притворился, что его не замечаю.

– Еще в трактате рассказывается, – продолжил ее отец, – об итальянском солдате, которого через двенадцать дней после свадьбы отправили на русский фронт, где он пропал без вести. Он, однако, не умер в России: его спасла одна женщина, которая потом родила от него ребенка. Много лет спустя он вернулся в Италию, но в родной стране, которая показалась ему совершенно незнакомой, почувствовал себя таким же перекати-полем, как и в приютившей его России, куда он в конце концов и вернулся, желая обрести дом. Видите: две жизни, два пути, две временны́е зоны, и ни одна из них не правильная.

А еще там приводится история мужчины сорока с чем-то лет, который однажды решил наконец побывать на могиле своего отца, погибшего во время войны незадолго до рождения сына. Когда сын, не в силах вымолвить ни слова, поглядел на даты на надгробии, он был поражен тем, что отец его погиб, едва достигнув двадцати лет, – то есть был в два раза младше, чем сын сейчас, – и, следовательно, по возрасту сын сам мог стать отцом своему отцу. Странным образом он не может понять, потому ли опечален, что отец так его и не увидел, потому ли, что сам не знал своего отца, или потому, что стоит перед могильным камнем человека, который кажется скорее погибшим сыном, чем погибшим отцом.

Никто из нас не попытался приписать этой истории мораль.

Отец Миранды продолжал:

– Я нахожу эти истории очень трогательными, но пока не могу сказать почему, разве что соглашусь с предположением, что, несмотря на видимость, жизнь и время не состыкованы друг с другом, у них совершенно разные маршруты. И Миранда права. Примириться с потерей, «закрыть вопрос», если это вообще осуществимо, возможно либо в загробной жизни, либо лишь тем, кто остался в живых. В конце концов, книгу моей жизни закроют живые, а не я. Мы передаем послелюдям призрачных себя и вверяем им то, что выучили, прожили, узнали. Что еще мы можем дать любимым после смерти, как не фотографии тех, кем были в детстве, когда нам еще только предстояло стать отцами, которых они знали. Я хочу, чтобы те, кто переживет меня, продлили мою жизнь, а не просто помнили ее. – Заметив, что мы оба молчим, он вдруг воскликнул: – Ну-ка несите торт! Прямо сейчас я хочу отгородиться от того, что меня ожидает, тортом. Может быть, Ему и торт понравится, как думаешь?

– Я купила тортик поменьше, потому что знала, что ты и большой прикончишь к моему отъезду в воскресенье.

– Как видите, она хочет, чтобы я оставался в живых. Для чего только, понятия не имею.

– Если не ради тебя, так ради меня, старый ты упрямец. Кроме того, не притворяйся. Я видела, как ты смотришь на женщин, когда мы выгуливаем собаку.

– Это правда, я все еще оборачиваюсь, когда вижу хорошенькую пару ножек. Но, по правде сказать, уже забыл почему.

Мы все засмеялись.

– Уверена, медсестры тебе напомнят.

– А может, я и не хочу вспоминать о том, чего мне недостает.

– Я слышала, от этого есть лекарства.

Я следил за перешучиванием между отцом и дочерью. Потом она встала из-за стола и пошла на кухню за чистыми приборами.

– Как ты думаешь, здоровье позволит мне выпить маленькую чашечку кофе? – спросил он громко, чтобы она услышала. – Может быть, и наш гость хочет кофе?

– У меня две руки, па, только две руки, – притворно заворчала она и несколько мгновений спустя вынесла торт и три маленьких блюдечка, которые стопкой оставила на табуретке, прежде чем вернуться в кухню. Слышно было, как она возится с кофемашиной, как со стуком вываливает остатки утреннего кофейного жмыха в раковину.

– Только не в раковину, – заворчал отец.

– Поздно, – ответила дочь.

Мы с улыбкой переглянулись. Я не удержался и спросил:

– Она вас очень любит, правда?

– Правда. Пускай и не должна. В этом мне повезло. И все же я думаю, что в ее возрасте это нехорошо.

– Почему?

– Почему? Потому что, мне кажется, ей придется нелегко. Кроме того, не нужно быть гением, чтобы понимать, что я ей мешаю.

На это мне нечего было ответить.

Я слышал, как она ставит в раковину грязные тарелки.

– О чем это вы тут шептались? – спросила она, вернувшись на террасу с кофе.

– Ни о чем, – ответил ее отец.

– Не ври.

– Мы говорили о тебе, – признался я.

– Так и знала. Он хочет внуков, да? – спросила она.

– Я хочу, чтобы ты была счастлива. По крайней мере, счастливее, чем сейчас, – и с человеком, которого любишь, – вставил ее отец. – И да, я хочу внуков. Чертово время. Вот вам еще один пример того, как жизнь и время не совпадают. Только не говори мне, что не понимаешь.

Она улыбнулась: понимаю.

– Я уже стучусь в дверь смерти, знаешь ли.

– И как – тебе ответили? – спросила она.

– Пока нет. Но я слышал, как старый дворецкий протянул: «Иду-у», – а когда я снова постучался, застонал: «Я же сказал, что иду!» Будь добра, хотя бы найди любимого человека до того, как на двери отодвинут засовы.

– Я ему все время говорю, что любить мне некого, но он мне не верит, – объяснила она, повернувшись ко мне так, словно я модератор дискуссии.

– Как так некого? – ответил ее отец, тоже повернувшись ко мне. – У нее всегда кто-то есть. Каждый раз, когда я звоню, у нее кто-то есть.

– И тем не менее некого. Мой отец не понимает, – вздохнула она, почувствовав, что я с большей вероятностью приму ее сторону. – У меня уже есть все то, что эти мужчины могут мне предложить. И либо они не заслуживают всего того, что хотят, либо я не способна им этого дать. Вот что грустно-то.

– Странно, – сказал я.

– Почему странно?

Она сидела рядом со мной, поодаль от отца.

– Потому что со мной все наоборот. Сейчас во мне очень мало такого, что кому-нибудь могло бы приглянуться, и я даже не знаю, как сформулировать то, чего сам хочу. Но все это ты уже знаешь.

Некоторое время она просто смотрела на меня.

– Может, знаю, а может, и нет, – сказала она, имея в виду: «Я в ваши игры не играю». Она понимала, прекрасно понимала, что я делаю, задолго до того, как я сам это понял.

– Может, знаешь, а может, и нет, – передразнил ее отец. – Ты прекрасно умеешь находить парадоксы и, выудив один из мешка простых суждений о мире, считаешь, что нашла ответ. Но парадокс никогда не является ответом, это просто фрагмент правды, тень смысла, не стоящая на ногах. Однако я уверен, что наш гость пришел сюда не затем, чтобы выслушивать, как мы препираемся. Простите нас за эту семейную недомолвку.

Мы наблюдали, как Миранда переворачивает неаполитанский кофейник, прикрыв его носик кухонным полотенцем, чтобы не разбрызгать кофе. И отец, и дочь пили его без сахара, но дочь вдруг сообразила, что мне он, возможно, нужен, и, не спросив, бросилась на кухню за сахарницей.

Обычно я тоже пил кофе без сахара, но меня так тронул ее жест, что я положил себе ложечку. Потом, правда, задался вопросом, зачем я так поступил, если мог легко отказаться.

Мы выпили кофе в тишине. После я встал:

– Мне, наверное, пора в отель, просмотреть записи перед сегодняшней лекцией.

Она не удержалась:

– Тебе что, в самом деле нужно просмотреть записи? Разве ты не читал эту лекцию уже несколько раз?

– Я всегда боюсь потерять нить рассуждений.

– Не могу себе представить, Сэми, как ты теряешь нить рассуждений.

– Если бы ты только знала, что происходит в моей голове.

– О, расскажи, прошу, – парировала она с некоторой шаловливостью, которая меня удивила. – Я думала прийти на твою сегодняшнюю лекцию – если ты меня, конечно, приглашаешь.

– Разумеется, приглашаю. И твоего отца тоже.

– Отца? – переспросила она. – Он едва ли покидает дом.

– Почему это? – возразил отец. – Откуда тебе знать, что я делаю, когда тебя здесь нет?

Она не стала отвечать, а сразу же пошла на кухню и вернулась с тарелкой, на которой лежала разрезанная на четвертинки хурма. Миранда сказала, что две другие хурмы еще не дозрели; потом ушла с террасы и вернулась с миской грецких орехов. Возможно, так она пыталась еще ненадолго меня задержать. Ее отец взял из миски один орех. Миранда тоже и выудила щипцы, закопанные на дне. Отцу щипцы не понадобились, он расколол грецкий орех руками.

– Терпеть не могу, когда ты так делаешь, – сказала Миранда.

– Как – так? – И он расколол еще один орех, убрал скорлупу и протянул мне съедобную сердцевину.

Я был заинтригован.

– Как вы это делаете? – спросил я.

– Легко, – ответил он. – Не нужно задействовать кулак, только указательный палец: положите его на шов между двумя половинками, вот так, а другой рукой сильно по нему постучите. Вуаля! – воскликнул он и на этот раз протянул ядрышко дочери. – Попробуйте. – Он вручил мне целый орех. И, конечно, я точно так же сумел его расколоть. – Век живи, век учись, – улыбнулся он. – А теперь я должен вернуться к своему пилоту, – добавил он, встал, задвинул стул под стол и ушел с террасы.

– В туалет, – объяснила Миранда и, подскочив, сразу же пошла на кухню. Я поднялся, последовал за ней и, точно не зная, нужна ли ей моя помощь, встал на пороге, наблюдая, как она поочередно споласкивает блюда, а потом слишком торопливо ставит их одно на другое рядом с раковиной. После Миранда попросила помочь засунуть блюда в посудомойку, а сама наполнила чугунную сковородку кипящей водой и крупной солью и начала энергично ее оттирать, как будто ужасно злилась на кусок сгоревшей рыбьей кожи, приставший к боку сковородки и никак не поддававшийся ершику. Она что, расстроена? Однако, когда дело дошло до хрустальных бокалов, Миранда действовала мягче и деликатнее, словно бы их возраст и округлая форма ее успокаивали, нравились ей и требовали внимательного и почтительного отношения. Значит, все-таки не сердится. Споласкивание заняло несколько минут. Когда она закончила, я заметил, что ее ладони и пальцы стали ярко-розовыми, почти пунцовыми. Руки у нее были красивые. Она поглядела на меня, вытирая их маленьким кухонным полотенцем, висевшим на ручке холодильника: этим же полотенцем она прикрывала носик кофеварки, чтобы не расплескать кофе. Не произнеся ни слова, Миранда выдавила крем из бутылочки с дозатором, которая стояла возле раковины, и намазала ладони.

– У тебя красивые руки.

Она не ответила. И после паузы только повторила:

– У меня красивые руки, – то ли передразнивая меня, то ли спрашивая, зачем я это сказал.

– Ты не красишь ногти, – добавил я.

– Знаю.

Я опять не мог понять: извиняется она за то, что не пользуется лаком, или просит не лезть не в свое дело? Я-то всего лишь хотел заметить, что она отличается от множества женщин своего возраста, которые красят ногти в самые разные цвета. Но ведь она наверняка об этом знает и не нуждается в напоминаниях. Совсем я не умею разговаривать с девушками.

Закончив дела на кухне, Миранда вернулась в столовую, а потом направилась в гостиную за нашими куртками. Я последовал за ней, и тогда она спросила меня, что я сегодня буду читать.

– Книгу о Фотии, – сказал я, – древнем византийском патриархе, который составил ценнейший каталог прочитанных им книг, названный «Мириобиблион», что значит «десять тысяч книг». Без его труда мы бы никогда не узнали о существовании этих книг – ведь столь многие из них исчезли без следа.

Ей со мной скучно? Возможно, просматривая нераспечатанные письма на журнальном столике, она меня даже не слушала.

– Так вот, значит, чем ты отгораживаешься от жизни – десятью тысячами книг?

Мне нравился такой насмешливый юмор, особенно в устах девушки, которая, несмотря на весьма ощутимую в поезде пресыщенность миром, возможно, все-таки предпочитает камеры, мотоциклы, кожаные куртки, виндсерфинг и стройных молодых людей, способных заниматься любовью по меньшей мере трижды за ночь.

– Я стольким отгораживаюсь от жизни, ты бы знала… – добавил я. – Но тебе, наверное, этого не понять.

– Вовсе нет. Я понимаю.

– О? Что, например?

– Например… Ты в самом деле хочешь знать? – усомнилась она.

– Конечно, хочу.

– Например, мне не кажется, что ты особенно счастливый человек. Но ты в этом плане похож на меня: у некоторых людей сердце может быть разбито не потому, что им причинили боль, а потому, что они так и не нашли человека, достаточно значимого, чтобы эту боль им причинить. – Потом она подумала и прибавила, может быть рассудив, что зашла слишком далеко: – Считай это еще одним парадоксом, выуженным из моего переполненного мешка суждений о мире. Душевной болью можно заразиться и без симптомов. Ты можешь даже не знать, что страдаешь ею. Это напоминает мне рассказы об эмбрионе, до рождения уничтожающем своего близнеца: никаких следов пропавшего близнеца может и не остаться, однако выживший ребенок будет расти, всю жизнь ощущая отсутствие брата – отсутствие любви. Если не считать моего отца и (судя по тому, что ты рассказываешь) твоего сына, и в моей, и в твоей жизни, вероятно, было очень мало истинной любви и близости. Хотя что я об этом знаю. – Она немного помолчала, а потом, видимо, испугавшись, что я начну возражать или слишком серьезно отнесусь к ее словам, добавила: – А еще, кажется, тебе не очень нравится слышать, что ты несчастлив.

Я вежливо кивнул, пытаясь показать: я просто тебя слушаю и возражать не стану.

– Но хорошо то… – добавила она, а потом снова осеклась.

– Но хорошо то?.. – повторил я.

– Хорошо то, что, по-моему, ты не поставил на этом деле крест и не перестал искать. Счастья, я имею в виду. И это мне в тебе нравится.

Я не ответил; возможно, молчание послужило ответом.

– Хорошо, – выпалила она, протягивая мне куртку, которую я тут же надел. Потом она резко поменяла тему и, показывая на мою куртку, произнесла: – Воротник.

Я не понял, что она имеет в виду.

– Ну, давай я, – сказала она и, встав передо мной, поправила мой воротник. Не думая, я прижал к груди обе ее ладони, которыми она взялась за лацканы моей куртки.

Я ничего такого не планировал – и тогда просто отдался на волю чувств и притронулся к ее лбу ладонью. Я редко проявлял подобную импульсивность и, пытаясь показать, что не собираюсь пересекать черту, принялся застегивать куртку.

– Можешь еще остаться, – вдруг сказала она.

– Мне нужно идти. Мои заметки, моя несчастная лекция, мертвый старик Фотий, хлипкие ширмы, которыми я отгораживаюсь от реального мира, они все, знаешь ли, ждут.

– Это было необыкновенно. Для меня.

– Это? – спросил я, хоть и сомневался, что в полной мере ее понимаю. Я попытался отстраниться, но вместо этого в последний раз погладил ее по лбу. Потом поцеловал его. Теперь я смотрел прямо на нее, и она не отводила взгляда. А затем жестом, который опять застал меня врасплох и как будто бы пришел бог знает из какого далекого прошлого, я прикоснулся к ее подбородку кончиком пальца, совсем легонько – так взрослый держит подбородок ребенка между большим и указательным пальцами, чтобы тот не расплакался, – и все это время чувствовал, как и она сама, что, если она не пошевелится, мое ласковое прикосновение, вероятно, станет прелюдией к чему-то большему. Я провел пальцем по ее нижней губе: туда-сюда, туда-сюда. Она не отстранялась, но продолжала пристально на меня глядеть. Я даже не мог сказать, обидело ли ее такое прикосновение; может быть, она растерялась и еще решает, как отреагировать. Однако она продолжала глядеть на меня все так же дерзко и непреклонно. В конце концов я извинился.

– Все в порядке, – произнесла она, точно пытаясь подавить смешок. Это уверило меня в том, что она решила не придавать значения произошедшему, как бы говоря «мы же взрослые люди». В итоге она быстро отвернулась и молча взяла с дивана свою кожаную куртку. Ее жест был таким резким и решительным, что у меня не осталось сомнений: я ее расстроил. – Пойду с тобой на лекцию.

Это меня озадачило. Я был уверен, что после случившегося она не захочет иметь со мной ничего общего.

– Сейчас?

– Конечно, сейчас. – Потом, видимо, стараясь смягчить свой резкий тон, она добавила: – Потому что знаю: если не буду за тобой приглядывать и следовать по городу, то больше никогда тебя не увижу.

– Ты мне не доверяешь.

– Пока не решила.

Потом, повернувшись к отцу, который пришел и сел в гостиной, она сказала:

– Па, я пойду на его лекцию.

Тот удивился и, вероятно, расстроился, что она так скоро уходит.

– Но ты же только пришла. Ты разве не собиралась мне почитать?..

– Почитаю завтра. Обещаю.

Она имела обыкновение читать ему отрывки из «Мемуаров» Шатобриана. Сказала, что, когда ей было лет тринадцать, эту книгу ей читал отец; теперь настала ее очередь.

– Твой отец не очень-то доволен, – заметил я, когда мы собрались уходить. Она заперла французские окна. В комнате немедленно потемнело, и эта внезапная темнота создала мрачную атмосферу, которая отражала приближающийся конец осени и настроение ее отца.

– Недоволен. Но это не имеет значения. Он только говорит, что будет работать, а на самом деле теперь подолгу спит после обеда. В любом случае, пока он спит, я обычно хожу за покупками – пополняю холодильник его любимыми продуктами. Я это завтра сделаю. Всем остальным занимается патронажная служба. Сегодня днем придет сиделка: выгуляет собаку, приготовит еду, посмотрит с ним телевизор и уложит его спать.


Когда мы спустились и вышли на набережную Тибра, Миранда вдруг остановилась и глубоко-глубоко вобрала в грудь свежий воздух, который бывает только в конце октября. Я удивился.

– Чего это ты? – спросил я, очевидно имея в виду звук, подобный скорбному вздоху, который вырвался из ее легких.

– Я так каждый раз вздыхаю, когда ухожу. Неимоверное облегчение. Как будто там я задыхалась от спертого воздуха. Знаю, однажды – скоро – мне будет не хватать этих визитов. Надеюсь только, я не буду чувствовать вины и не забуду, почему мне так хотелось уйти и закрыть за собой дверь.

– Иногда я задаюсь вопросом, не чувствует ли мой сын того же каждый раз, когда расстается со мной.

Она промолчала. Просто продолжала идти.

– Вот чего я хочу, так это чашечку кофе.

– Ты же только что пила кофе.

– Кофе без кофеина, – сказала она. – Я покупаю ему кофе без кофеина и выдаю за обычный кофе.

– И тебе удается его одурачить?

– Вполне. Разве что только он сам ходит за настоящим кофе, а мне не говорит. Но я в этом сомневаюсь. Как я уже сказала, я провожу здесь каждые выходные. А иногда, если выпадает свободный денек, прыгаю в поезд, провожу здесь ночь и часов в одиннадцать утра возвращаюсь обратно.

– Ты любишь приезжать домой?

– Раньше любила.

А затем я вдруг задал вопрос, который никогда раньше не осмелился бы задать:

– Его?

– Сейчас уже трудно сказать.

– И все же ты прекрасная дочь. Я видел это собственными глазами.

Она не ответила. На ее лице мелькнула улыбка, развеивающая заблуждения и словно говорящая: «Ты совсем ничего об этом не знаешь».

– Думаю, любовь, которую я когда-то к нему испытывала, прошла. Осталась только любовь-плацебо, а ее легко принять за чистую монету. Наверное, виной тому старение, болезнь, начинающаяся деменция. Я забочусь о нем, беспокоюсь о нем, все время звоню ему, когда меня нет, проверяю, чтобы у него все было, – и все это так меня вымотало, что мне больше нечего ему дать. Любовью ты это не назовешь. Никто не назовет. И сам он тоже. – А потом она, уже по обыкновению, резко себя оборвала: – Девушке нужен кофе! – И вдруг ускорила шаг. – Я знаю хорошее местечко поблизости.

Пока мы шли в кафе, я спросил, не против ли она совсем ненадолго перейти мост.

– Я хочу тебя кое-куда отвести.

Она не спросила зачем или куда и последовала за мной.

– Уверен, что у тебя есть время? Тебе же нужно бросить сумку, помыть руки, просмотреть записи, бог знает что еще, – сказала она с явным смешком в голосе.

– Время у меня есть. Возможно, до этого я немного преувеличил.

– Да что ты говоришь! Так я и знала, что ты врунишка.

Мы рассмеялись. А потом ни с того ни с сего:

– Знаешь, он очень болен. И хуже всего, что он в курсе, пускай и не хочет об этом говорить. Только я никак не могу понять: потому ли он не поднимает этот вопрос, что слишком напуган, или он таким образом пытается не пугать меня. Мы оба оправдываемся тем, что хотим защитить другого, но, кажется, просто не нашли способа обсуждать эту тему и предпочитаем откладывать разговор до тех пор, пока, вероятно, не станет слишком поздно. Поэтому мы относимся к этому вопросу очень легкомысленно и все время шутим. «Торт принесла?» – «Принесла». – «Нальешь мне еще немного вина?» – «Да, но только капельку, па». Скоро он уже не сможет дышать, так что, если его не прикончит рак, он умрет от пневмонии. И это если не брать в расчет морфий, который он начал принимать и который со временем вызывает другие проблемы, – да что об этом говорить. Мне, возможно, придется переехать к нему, если ни брат, ни сестра этого не сделают. Мы все говорим, что будем приезжать к нему по очереди, но кто знает, какие оправдания каждый найдет, когда придет время.

По дороге мы сделали небольшой крюк и зашли в мой отель. У стойки регистрации я сказал, что заскочу в номер оставить сумку. Сотрудник, который смотрел телевизор, ответил, что попросит одного из коридорных занести ее в мой номер. Миранда в лобби не зашла, но заглянула в часовенку при отеле. Выйдя на улицу, я увидел, как она носком ботинка пытается поддеть расшатавшийся камень мостовой, который ее, похоже, заинтересовал.

– Две минуты, и ты увидишь то, что я хотел тебе показать, – произнес я, чувствуя ее нетерпение. Я хотел сказать что-нибудь о ее отце или по крайней мере закончить разговор словами, приносящими утешение, однако не мог придумать ничего, кроме банальностей, и был рад, что она больше не поднимает эту тему.

– Надеюсь, оно того стоит, – сказала Миранда.

– Для меня да.

Через несколько минут мы подошли к зданию на углу улицы. Я молча встал перед ним.

– Да неужели – вигилия! – Она не забыла. – Где?

– Наверху. Третий этаж, большие окна.

– Счастливые воспоминания?

– Да не особо. Просто я здесь жил.

– И?

– Приезжая в Рим, я каждый раз останавливаюсь в одном и том же отеле только лишь потому, что он находится в нескольких шагах отсюда, – сказал я, показывая на окна верхнего этажа, которые явно не мыли и не меняли уже несколько десятилетий. – Я люблю сюда приходить. Кажется, что я все еще наверху, все еще читаю на древнегреческом и оцениваю студенческие работы. В этом доме я научился готовить. Я даже пришивать пуговицы научился здесь. Научился сам делать йогурт, сам печь хлеб. Изучил «Книгу Перемен». Впервые завел домашнее животное, потому что старая француженка, которая жила подо мной, больше не хотела держать кошку, а я этой кошке нравился. Теперь я завидую тому молодому человеку с верхнего этажа, хотя он был здесь не особенно счастлив. Мне нравится приходить сюда попозже, когда на улице темнеет, и следить за квартирой. Тогда, если в моих старых окнах зажигается свет, сердце у меня просто разрывается на куски.

– Почему?

– Потому что часть меня, возможно, еще не перестала хотеть повернуть время вспять. Или не вполне приняла то, что я стал другим, – если я и в самом деле стал другим. Возможно, все, чего я на самом деле хочу, – это вновь обрести связь с человеком, которым когда-то был и следы которого потерял (а может, я просто отвернулся от него, переехав в другое место). Наверное, я и не жажду быть тем, кем был раньше, – мне бы только снова увидеть того человека, хотя бы на минутку, и выяснить, кем он был, когда еще не оставил жену – даже не встретил ее, – когда понятия не имел, что однажды станет отцом. Молодой человек на верхнем этаже ничего об этом не знает, и какая-то часть меня хочет ввести его в курс дела и сообщить, что я все еще жив, что я не изменился и что прямо сейчас стою перед его домом…

– …со мной, – прервала меня она. – Вероятно, мы можем подняться наверх и поздороваться с ним. Мне до смерти хочется с ним познакомиться.

Я не мог понять, переводит ли она шутку на следующий уровень или ведет себя до странности серьезно.

Загрузка...